Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сталин попросил Рузвельта объявить конференцию открытой – как бы в продолжение тегеранской традиции, где эта честь также выпала на долю американского президента. В своей краткой приветственной речи Рузвельт отметил, что взаимопонимание между руководителями трёх держав неуклонно растёт, «все они хотят скорейшего окончания войны», и поэтому «могут приступить к своим неофициальным беседам» и говорить откровенно, ибо «откровенность в переговорах позволяет быстрее достичь хороших решений»{273}. Дождавшись, когда Рузвельт закончит, Болен начал облекать его речь в русские слова. Ради ясности и прозрачности на конференции решили использовать последовательный, а не синхронный перевод, невзирая на то, что это сопряжено с двойными затратами времени. Преисполненное доброй воли и оптимизма послание Рузвельта задало непринуждённый тон и начавшемуся вслед за ним официальному обсуждению. Первым выступил генерал Антонов с анализом недавних значительных успехов Красной армии на Восточном фронте. В свою очередь начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл подвёл основные итоги боевых действий на Западном фронте и сообщил, что, по его оценке, объединённые англо-американские силы форсируют Рейн в первых числах марта. Сталин остался доволен услышанным, и даже Черчилль нашёл атмосферу «сердечнейшей»{274}, хотя адмирал Каннингхэм, первый морской лорд Великобритании, и был слегка уязвлён дерзостью Маршалла, отчитавшегося также и за успехи британских военных{275}. На протяжении следующих трёх часов переводчики трудились в поте лица, пока главы объединённых штабов и правительств обсуждали технические и стратегические аспекты наступления на Берлин. Зато на следующий день кадровые военные из личного состава трёх делегаций будут готовы к обсуждению в мельчайших деталях скоординированных планов и тактики действий союзных армий{276}.
Сталин практически не вмешивался в дискуссии, лишь изредка задавал краткие уточняющие или наводящие вопросы, подчеркивая советскую военную мощь, например, статистикой превосходства в артиллерии. Лишь под занавес советский генсек взял слово, задав, тем самым, Павлову весьма сложную задачу переложения смысла сказанного на английский. Устные речи Сталина в принципе плохо поддавались переводу. По-русски он говорил с сильным грузинским акцентом, эквивалентным, по наблюдению Артура Бирса, переводчика Черчилля, акценту изъясняющегося по-английски шотландского горца из самой глуши{277}. К тому же Сталин был нетерпелив и часто грубо обрывал своих переводчиков, чтобы продолжить мысль. К счастью, Павлов был стоиком, готовым к подобным унижениям, да и к тому же на этот раз Сталин держал себя в руках, поскольку ему важно было донести до понимания зарубежных гостей смысл важного замечания. Зимнее наступление Красной армии на Восточном фронте, заявил он, не было предусмотрено достигнутыми в Тегеране договорённостями между союзниками. Оно стало скорее «выполнением товарищеского долга» перед ними. А посему он, Сталин, хочет, «чтобы деятели союзных держав учли, что советские деятели не только выполняют свои обязательства, но и готовы выполнить свой моральный долг по мере возможности»{278}.
Черчилль, внешне дружелюбно, но остро-полемически (и явно в надежде, что Бирс верно передаст эту смысловую интонацию) возразил Сталину: «Причиной того, почему союзники в Тегеране не заключили с Советским Союзом соглашения о будущих операциях [зимы 1944/45 г.], была их уверенность в советском народе и его военных»{279}.
Болен, стенографируя, своё личное мнение вынужден был держать при себе, не отражая его в официальном протоколе. Хотя в Ялте он и служил всего лишь переводчиком при Рузвельте, он же реально являлся одним из лучших советологов, таких даже в Государственном департаменте насчитывались единицы. У него был личный опыт службы в американском посольстве в Москве и контакты как с простыми советскими людьми, так и с государственными чиновниками в 1930-е годы, а потому он понимал русский язык и советскую культуру как никто другой в Вашингтоне. И он, в отличие от Рузвельта, никоим образом не тешил себя надеждой на скорое наступление «эры доброго самочувствия» народов мира. Да, воистину так: Красная армия почти три года противостояла чудовищному давлению нацистского вермахта на Восточном фронте, прежде чем британцы и американцы открыли, наконец, Второй фронт, высадившись во Франции. Однако советские жертвы трудно было назвать альтруистическими. Пока это служило решению задач Сталина, он готов был «по мере возможности» выполнять «свой моральный долг перед союзниками», да и то лишь в его собственном понимании этого морального долга, но как только «долг» перестанет отвечать его интересам, он без колебаний пойдет своим путем{280}.
Накануне вечером Болен получил телеграмму от коллеги и друга Джона Кеннана, первого заместителя Аверелла Гарримана, оставшегося на время в Москве исполняющим обязанности посла США. «Я отдаю себе отчёт в том, каковы реалии этой войны, и <…> признаю, что военные усилия России были мастерскими и эффективными и должны быть в некоторой мере вознаграждены и за счёт других народов восточной и центральной Европы. – писал Кеннан в начале телеграммы, но затем указывал: Хотя и было очевидно, что послевоенные реалии формировались, пока война ещё шла, мы были последовательны в своём отказе <…> хотя бы на словах ставить какой-либо предел российской экспансии»{281}. С его точки зрения, всякая попытка о чем-то договориться с Советами касательно территорий, уже оккупированных Красной Армией, была тщетной, и при этом Красная армия продолжала день за днём продвигаться всё дальше в северо-западном направлении. В такой ситуации американцам лучше было бы договориться [с Советами] о разделе Европы на сферы влияния прямо сейчас и сберечь всем время и силы, поскольку на данный момент, по мнению Кеннана, любой торг за территории был бы сродни попытке «запереть ворота конюшни после того, как лошади уже украдены»{282}.
Теоретически Болен был с другом согласен. Советы едва ли пойдут на мало-мальски значимые территориальные уступки западным союзникам, сколько бы их президент ни полагался в своем наивном оптимизме на хорошие личные отношения со Сталиным. Но, настаивал Болен, поскольку Рузвельт – ещё и лидер сильнейшей в мире демократии, он просто обязан попробовать сделать всё, что пока ещё в его силах{283}.
После того, как высокопоставленные делегаты оказались отрезаны от массовки глухими двойными дверьми, в вестибюле воцарилась недобрая тишина. Изредка, стараясь её не нарушить, в зал заходил кто-нибудь из русской прислуги или мелких служащих британского МИДа, чтобы забрать пустую посуду или поднести своим делегатам свежезаваренного чаю. Но это происходило так тихо, словно за дверями не переговоры шли, а лежал больной при смерти{284}.
Пока их отцы решали судьбы мира, Сара и Кэтлин могли расслабиться. Они понадобятся своим отцам не раньше, чем начнут расходиться участники торжественного ужина, который начнется по завершении пленарного заседания, – то есть до позднего вечера Сара и Кэти свободны и предоставлены самим себе. Так как подруги не виделись с осени 1943 года, они принялись изыскивать возможность устроить вечером собственный приватный ужин – «детский праздник», как его окрестила Кэти, – позвав на него